Константин Гаазе: «Мы всегда относились к несбывшимся возможностям нашей жизни как к чему-то, что не существует»
- Вкладка 1
В начале 1970-х годов американский антрополог с румынскими корнями Кэтрин Вердери приехала на историческую родину в Румынию. Как антрополог, официально. Ее факультет написал письмо о том, что она хочет заниматься антропологическими исследованиями. И поскольку на дворе был, кажется, 1973 или 1976 год, естественно, она стала объектом пристальной слежки со стороны Сигуранцы — румынского КГБ. Ирония состоит в том, что антропология жива, а КГБ — уже нет. Поэтому архивы Сигуранцы, одни из самых полных неуничтоженных архивов спецслужб стран Варшавского блока, оказались полностью опубличены. И Кэтрин Вердери написала книжку о том, как она читала свое досье. Книжка издана в 2018 году. Кодом к ее пониманию становится понятие, взятое из романтической литературы, — доппельгангер. Доппельгангер — это темный двойник. Мистер Хайд — доппельгангер доктора Джекила. Таких сюжетов в литературе достаточно много.
Это доцифровая история, но это история о том, как человек читает некоторые — естественно, обработанные — данные. То есть надо понимать, что он читает некоторым образом свои следы. Кэтрин Вердери, конечно, никого не лайкала, она просто каталась на мопеде по Трансильвании, навещала друзей и так далее. И она пишет: «Я не могу избавиться от ощущения, что я не имею право читать эти документы, потому что эти документы были написаны не для того, чтобы субъект, о котором они были составлены, мог когда-либо их прочесть». Это должно немножко настроить нас на мысль о дистанции. Между нами и любыми видами следов, которые мы оставляем, существует дистанция. Это не мы. Это другое существо. Скорее всего, доппельгангер. Скорее всего, темный двойник.
Что кардинально поменялось с началом цифровой эпохи? Для того, чтобы стать героем досье Вердери, нужно было быть американским антропологом с румынскими корнями, которая приехала в Румынию и стала предметом интереса местных спецслужб. Без этого интереса никаких следов, никакого досье о ней не было бы. Без этого ее жизнь, ее путешествие по Румынии, ее 20-летняя история работы в Румынии попала бы в рубрику, которая называется красивым английским словом oblivion — забвение. Но сейчас такого рода вещь — вещь, которая: а) не предназначена для того, чтобы мы ее читали, потому что она про нас; б) написана (а логи — это тоже язык) таким образом, чтобы описывать не нашу жизнь и наши действия, а действия вот этого самого доппельгангера, — стала возможна. Это принципиальная разница. Потому что с точки зрения социологии мы никогда не говорили о нереализованных возможностях. Начиная с Вебера, мы поговорили чуть об этом, а потом запретили себе об этом говорить и потом всегда относились к несбывшимся возможностям нашей жизни как к чему-то, что не существует.
Цифровая эпоха — конкретно Big Date как термин, описывающий некоторым образом структурированные и очень тяжелые биты обо всем на свете, — позволяет видеть реальность совершенно иначе. Видеть ее не так, как все случилось. То есть мы видим в своей жизни какое-то дерево решений. Вот вчера я упал, повредил руку. Если я руку сломал, я запомню это как событие, если не сломал — не запомню. А большие данные, цифровая реальность, «большой брат» и так далее начинают записывать человеческую жизнь. И не только человеческую, потому что надо понимать, что с точки зрения лога между логом бота и логом человека разницы нет. Это — лог и лог. Ботов же вычищают не по типу лога, а по типу действий. И это абсолютно принципиальное переопределение того, что такое социальная жизнь после начала цифровой эпохи.
Теперь социальная жизнь — это не совокупность сбывшихся маршрутов, а совокупность всех возможных маршрутов вообще, которые определенным образом записаны, зафиксированы и сохранены. Авария 30 лет назад — это стечение обстоятельств, или воля судьбы, или мистическое событие, или нелепая случайность. Авария сейчас — это вещь, которая из некоторой точки уже видна как возможность. То есть в точке, где Яндекс-пробки видит движение всех автомобилей со смартфонами с включенными Яндекс-пробками, уже есть вероятность этой аварии. Она может быть вычислена, более того, она может быть сохранена.
Поэтому если бы дело сводилось только к тому, что появилась некая новая арена, где мы совершаем действие, нам ничего нового было бы не нужно. Мы работаем с действием сто лет. Только раньше было целерациональное действие — порубить дерево, подумать о Боге, поспасаться, а теперь будет действие — полайкать. И через пятьдесят лет мы напишем хозяйственную этику нового протестантизма, исходя из алгоритмов поведения и лайков в Фейсбуке. Действие остается, просто ареной действия становится что-то другое. Так вот, если бы это было только так, разговор не выходил бы за рамки узкоспециального интереса людей, которые занимаются этой новой ареной действия. Например, в случае с онлайн-видеоиграми остаются какие-то фрагменты традиционной социологии, потому что там есть действие, и есть целевая ориентация.
В тот момент, когда мы вдруг понимаем, что возможно не только зафиксировать реальность в виде наших о ней воспоминаний, записей и так далее, но и реконструировать реальность целиком, то есть все то, что возможно, и все то, что случилось, мы приходим к некоторому принципиально новому состоянию. Это одновременно и состояние общества, и состояние знания, которому я не могу придумать лучшего слова, чем новая тотальность. И это не система социальных кредитов, про которую на сайте Карнеги есть прекрасный тест на примере китайской системы социальных кредитов. То есть, когда говорят про большого брата, про большие данные и всю эту историю, обычно приводят пример Китая, где ты пописал на улице или просрочил платеж по кредиту — и тебе в метро не продадут единый. Но случай Китая — это не новая тотальность. Новая тотальность — это появление общего открытого горизонта жизни в некотором записанном, зафиксированном состоянии.
Это как разница между биологией и обществом. Потому что если мы будем смотреть на эволюцию, то эволюция перебирает тупо все варианты: вот такие крылья, вот такой гребень. В этом смысле реальное социального намного беднее. Мы не перебираем все возможности. Мы не идем на работу в десять мест одновременно, хотя такие умельцы тоже есть. Но по факту мы сейчас оказываемся перед лицом социальной жизни, которая в пределе будет содержать в себе все варианты своего возможного развития, как эволюция содержит в себе все возможные комбинаторные варианты хордовых позвоночных млекопитающих и так далее.
Исходя из нашей дисциплинарной оптики, считаю ли я, что социология цифровой эпохи является социологией чего-то принципиально иного, то есть переопределилось понятие общества? Да, я так считаю. Я считаю, что социальная жизнь в цифровую эпоху меняется некоторым образом — я не могу сказать необратимым, потому что если завтра погаснет свет, если завтра будет блэкаут, это общество умрет. Но, по крайней мере достаточно важно зафиксировать тот факт, что оно уже родилось.
Фрагмент дискуссии «Цифровой большой брат», состоявшейся 14 мая 2019 года в рамках цикла «Кризис человечности».